Невыдуманные истории живых свидетелей ужасов блокадного Ленинграда. Продолжаем публиковать рассказы из цикла «Истории блокадного Лениграда для детей».
Эти небольшие рассказы — воспоминания жительницы блокадного Ленинграда Евгении Васильевны Осиповой-Цибульской. В те страшные годы она потеряла всю свою семью, осталась одна, но не пропала — выжила. Выжила благодаря тем, кто помог маленькой девочке не сгинуть в адских условиях блокады города на Неве.
«МИР» РАЗБИЛСЯ
Цветы держу в руке. С порога кричу:
— Мама, посмотри! Ландыши в росе!—и останавливаюсь в дверях, зажмуриваясь.
Вся комната в блестящих букетах. Солнечные зайчики прыгают по стенам, потолку, полу. В ослепительном свете стоит на коленях мама и собирает осколки разбитого зеркала.
Это зеркало — от пола до потолка, в красивой раме — мы называли «миром». Оно отражало мир на улице. Осенью — летящие золотые листья с клёнов и лип, зимой — кружащиеся снежинки, весной — поющих птиц у нашей кормушки, а летом — солнечный свет и вваливающуюся из палисадника в открытое окно цветущую сирень. И всегда играющих во дворе девчонок и мальчишек.
Как же без «мира»? Я с горечью говорю:
— Жалко… «Мир» разбился!
— Доченька! Война! — отвечает мама и прячет заплаканное лицо в полотенце.
По радио передают речь Молотова: «Наше дело правое… враг будет разбит… победа будет за нами!»
ИВАН ЦАРЕВИЧ
Старший брат Иван на фронте сочинил для меня военную сказку и подписался «Иван Царевич». В каждом «треугольнике» приходило её продолжение. Но последнее письмо я не могла понять. Крупными буквами написано одно предложение: «У меня всё хорошо, только ноги притупились…»
— Мама,— приставала я,— притупиться могут ножи, а ноги как?
Мама направилась к соседкам.
— Успокойся, Андреевна! — утешали те. — По соображениям военной цензуры, нельзя Ивану сказать, что в армии с пайком туговато. Вот и написал кодом…
Я не знала, что такое «код», и срочно отправила на фронт послание: «Иван Царевич! Что за шутка с ногами? Я не знаю такой сказки».
В ответ пришло чужое письмо. Несколько раз перечитала: «Гангрена… ампутировали… агония… персонал… раненые…»
Что такое «гангрена» и «ампутировали»? Этих слов нет в словаре школьного учебника. Но главное я всё же уловила: мой Иван Царевич остался только в сказке:
Не гонял он волн морских,
Звёзд не трогал золотых,
Он дитя оберегал:
Колыбелечку качал…
ДЕРЖИСЬ, МАЛЬЧИШКА!
Ну и зима была в 42-м! Лютая, снежная, долгая! И вся седая. Хмурились седые дома, поседели застывшие от холода деревья, сединой сугробов завернулись кусты и дороги. Воздух тоже седой и злой — нечем дышать…
Новый год начался с потерь. Первого января не стало деда Андрея. Через неделю умерли в один день две сестрички — Верочка и Тамарочка. Брат умер спустя несколько дней в топке круглой печки, греясь на тёплых кирпичах. Мама узнала об этом только утром, когда бросила туда зажжённую бумагу.
В отчаянии она разбивала печку топором, чтоб вытащить оттуда брата. Кирпичи не поддавались, крошились, железо изгибалось, а мама колотила по печке направо и налево, превращая её в развалины. Я сгребала колотый кирпич.
На другой день мама не могла подняться с кровати. Мне пришлось заняться хозяйством, поневоле сделаться «мальчишкой». Весь дом — моя забота: щепки, «буржуйка», вода, магазин.
От брата мне перешли не только его дела, но и одежда. Собираясь в очередь, я надевала его пальто, шапку-ушанку, валенки. Мне всегда было холодно. Я перестала раздеваться на ночь, зато ранним утром уже была готова к походу за едой. В очереди стояла долго. Чтобы не замёрзнуть, стукала нога об ногу и тёрла варежками лицо.
Женщины меня подбадривали:
— Держись, малец! Вон какой «хвост» за тобой тянется…
Раз в булочной женщина, стоящая сзади, обратилась ко мне:
— Парень! Мамка-то жива?
— Дома лежит…
— Береги её! Довесков по дороге не ешь, всё неси матери!
— А моя мама — не дистрофик!— сказала я. — Она даже поправилась.
— Чего же она лежит тогда? Передай: пусть встаёт, а то ослабеет.
— Погоди-погоди! — ухватила меня за рукав другая женщина, лица которой было совсем не видно, оно пряталось в платке. — Не водянка ли у неё?
— Не знаю… — протянула я растерянно. — Лицо у неё блестит, а ноги толстые.
Выкупив хлеб, я торопилась домой. Проваливаясь в снег, лезла по сугробам на четвереньках и тащила хлебный паёк маме, со всеми довесками. Перемороженный, в инее, хлеб стукнул о стол кирпичом. Надо ждать, пока оттает. Засыпая, я привалилась к стене.
А ночью будто кто толкнул меня в бок. Открыла глаза — темно, прислушалась — тихо. Зажгла коптилку, налила воды, опустила туда кусочек хлеба.
Мама ни за что не хотела глотать и громко мычала.
— Мама! — упрашивала я её. — Съешь хлебушка… и говори словами…
Но мамины громадные стеклянные глаза уже безразлично смотрели в потолок.
…Это произошло ранним утром. Одновременно: мамина смерть и пожар. Сгорела школа, в которой я раньше училась.
НАРИСУЙ ЕДУ!
— Давай построим свою крепость и будем в ней жить! — предлагает сестрёнка. — В крепости нас война никогда не найдёт.
Мы затащили всю одежду на кровать, одеяла опустили до самого пола. Стены и пол заложили подушками. «Крепость» получилась тёплой и тихой. Теперь, как только по радио объявляли «воздушную тревогу», мы залезали в своё укрытие и там дожидались «отбоя».
Сестрёнка совсем не разбирается в войне. Она считает, что фашисты бросают бомбы только на наш дом, и просится в другой, где нет войны. От голода сестрёнка теряет память. Она не помнит, что такое сахар, каша, молоко… Раскачиваясь, словно болванчик, ждёт маму с гостинцами. Мама умерла у нас на глазах. Разве она забыла и это?
Я нашла в папином ящике бумагу, карандаши, остатки красок. Раскладываю всё на столе. Грею руки и принимаюсь за дело. Рисую картину «Красная Шапочка встретила в лесу волка».
— Фашист! — заявляет сестра сердито. — Съел бабушку! Не подавился, людоедина! Нарисуй, — даёт мне задание сестрёнка, — какую-нибудь еду…
Я рисую пирожки, похожие на булки. Сестрёнка лижет бумагу, а потом быстро съедает мой рисунок и просит:
— Нарисуй ещё — и побольше…
Я вывожу простым карандашом на листе всякую всячину, а сестра тут же всё уничтожает, запихивая в рот. И я, отвернувшись, проглатываю остатки тетрадного листка.
Сестра делит мои рисунки на две кучки. Одну — «съедобную» — прячет в «крепости», другую — «вредную» — в «буржуйку», выговаривая строго:
— Чтоб не было фашистов!
ЧТО ТАКОЕ СТАЦИОНАР?
Невыносимо холодно. Разбитую печку не топим. И разжечь «буржуйку» нечем — щепки кончились. Сараи давно разобрали на дрова. Сломали крыльцо нашего дома, остались две ступеньки. Табуретки, полки, этажерку сожгли. Сохранился кухонный стол, куда раньше складывалась еда на день. Сейчас в нём пусто. Да и за стол мы теперь не садимся. Жуём свои кусочки без горячей воды. Сестрёнка день и ночь сосёт ватное одеяло. От слабости она не может вылезти из «крепости», меня не узнаёт, называет «мамой».
Я отправилась искать начальника. Им оказалась молоденькая девушка. В меховой шапочке, в коротком пальтишке, в мужских рукавицах и валенках не по росту. Похожа она была на «зайчика». Вот возьмёт сейчас и прыгнет на снег.
— Что случилось, девочка? — звенит её тоненький голосок. — Ты вся дрожишь!
— Спасите сестрёнку, — прошу я, — помогите ей!
«Зайчик» долго молчит, перелистывая тетрадку, а потом спрашивает:
— Хочешь в стационар? Можно определить!
Я беспомощно гляжу на «зайчика», боюсь отказаться или согласиться. Я не знаю, что такое «стационар»…
— Два места… — говорит девушка и записывает что-то в тетрадке. — Я приду за вами… Дай адрес…
…Двух мест в стационаре не оказалось. Взяли сестрёнку как наиболее слабую. Следующая очередь — моя…
ПРИДИ, МАЙ!
Я осталась одна.
Проходит день, и я ставлю на двери карандашом палочку. Я жду мая. С теплом, ручьями, травами. Это моя надежда. Палочки «прошли» март, «двинулись» на апрель, а весна всё не приходит. Валит крупными хлопьями снег, наглухо закрывая землю.
— Не хочу больше белого! — кричу я в пустом доме. Кричу для того, чтобы услышать свой голос. В комнатах никого нет. Все соседи умерли.
Уткнувшись в подушку лицом, я скулю по-собачьи:
— Когда же будет всё зелёное?
Стараюсь подняться и заглянуть в окно. Плачут на крыше сосульки, их слёзы стекают прямо на подоконник.
…Как будто хлопнула дверь!
Какая дверь? Никаких дверей нет, их сожгли, когда дом опустел. Остались только две двери. Катюши Минаевой — ей дверь нужна, на ней написано: «Роет окопы». И моя. Она в тёмном коридоре, никому не видна. Вот на ней я и веду свой календарь. Я ставлю палочки в самом низу, потому что не дотянуться до настоящего календаря. Я могу только смотреть на него. А рядом с календарём висит на гвоздике портрет той, кого я жду с таким нетерпением. Сама рисовала цветными карандашами. Я видела её такой. Вся в голубом, радостная, улыбающаяся!
Весна! Лицо — как у солнца, только голубое, в оранжево-красных цветах. Глаза — два маленьких солнышка, похожих на синие озерца, из которых идут синие и жёлтые лучики. На голове — венок из травы и ярких цветов. Косы — зелёные ветки, а между ними — голубые лучи. Это ручьи… Я жду весну, как самого дорогого человека.
…За дверью послышались шаги. Да, шаги! Они приближаются к моей двери. Не весна ли стучит каблуками? Говорят, она идёт со звоном. Нет, это звенит и хрустит на полу разбитое стекло. Почему оно так звенит?
Наконец дверь широко раскрывается, и я вижу долгожданную гостью в шинели и сапогах. Лицо радостное, руки нежные, ласковые.
— Как я ждала тебя!
Закружившись от счастья, я окунулась в весеннюю синеву под детскую колыбельную, которую пела нам мама:
Приди, о май!
Мы — дети,
Мы ждём тебя скорей!
Приди, о май!..
…Я не узнала отца.
ПРИКАЗ: СТОЯТЬ!
Вечером в разбитой печке горел костёр. Папа ставил на таганчик свой котелок, грел воду. В бочонке для меня готовилась баня.
— Теперь мы будем мыться! Грязи-то! Будто век не мылась! — и посадил меня в густой пар. Из бочки я наблюдаю, как папа раскладывает на скатерти чёрные квадраты сухарей, насыпает горку сахару, ставит консервные банки. Вещевой мешок повесил на гвоздик рядом с моей «весной».
После мытья сижу за столом в чистой папиной рубахе и глотаю чёрные макароны с маслом. Вряд ли у кого была такая радость. И всё-таки я тревожно спрашиваю:
— Пап, ты опять на войну пойдёшь?
— Пойду! — говорит он. — Вот наведу порядок на «Балтике» и подамся к своему «коню».
— Конь, я знаю,— танк. А «Балтика» что? Пароль?
Папа смеётся. Подсев ко мне, смотрит, как я заглатываю еду.
— «Балтика» — ты, моя родная… — шепчет он. — Завтра определю тебя в стационар. Там подлечат… оттуда направят в детский дом… ненадолго, пока я воюю… Будешь в школе учиться… А там и война кончится…
— На это сколько надо дней?
— Каких дней? — не понимает папа.
— …дней… через сколько война кончится? Я нарисовала бы вот такой календарь… — показываю на дверь с палочками и рисунком весны. — Так быстрее бы прошли военные дни…
— Э, брат, задача эта непростая. Всё государство решает её. Фашиста разбить надо! А пока… ишь, окопался… у самого Ленинграда.
Я задумываюсь, появляется тревога, но папа прерывает разговор:
— Завтра рано вставать… дел много!
Однако завтра никаких дел у нас не было.
Чуть свет к нам пришёл посыльный — папе надо срочно явиться в часть. Надежда на лечение, школу, новую жизнь рухнула.
Сейчас папа наденет шинель и уйдёт на войну. Закутавшись в одеяло, я боюсь вздохнуть. Папа поднимает меня вместе с одеялом и ставит на ноги. Я оседаю. Он снова поднимает. Я опять сажусь. Папа поднимает, я падаю.
— Я не умею ходить! — заплакала я.
— Знаешь, как фрица надо бить? Он нас голодом морит, а мы возьмём и выстоим! И на колени не встанем! Вот твоя победа… Больше некого и нечего терять, самой надо зубами держаться… Через силу — всё равно стоять… как в бою… Это приказ!..
…Папе пора уходить!
Он подходит к двери, снимает с гвоздика вещевой мешок, накидывает шинель, рассматривая мою картину.
— Пришла весна! — говорит он. — Скоро появится зелень, хорошее подспорье…
— Возьми «весну» с собой! Она счастливая!
Папа не взял мою картинку.
— У каждого своя весна. Эта пришла к тебе, значит, твоя… А моя ждёт в танке, на передовой…
Последний раз папа прижимает меня к себе, гладит волосы, напоминает: «Стоять… и точка».
Я не плакала. Как взрослая, говорила напутственные слова:
— Хоть бы пуля не попала в тебя!
…Папа погиб осенью 42-го под Ленинградом.
ТИХОМИРОВА И ДМИТРИЙ КИРИЛЛОВИЧ
— Я Тихомирова… — сказала девушка в форменной одежде. — За тобой пришла… Пойдём в детдом к ребятам…
Она накинула мне на голову большой мамин платок, натянула тёплый свитер. Потом прикрыла дверь с нарисованными мною палочками и календарём ожидания весны и крупно написала мелом: «Фронт».
Крепко взяв меня за руку, девушка заторопилась. Прижавшись к Тихомировой, я, с опаской заглядывая ей в лицо, призналась:
— Меня могут в детдом не принять — я паёк съела за два дня вперёд…
Ответа не расслышала — что-то лопнуло совсем рядом. Тихомирова выпустила мою руку, а какая-то сила больно ударила меня в спину и понесла на трамвайные рельсы…
— Где я? — едва выговариваю толстыми запёкшимися губами, осматривая лестницу над головой.
Кто-то берёт меня вместе с подушкой и приподнимает. Всматриваюсь и не могу понять, кто это. Мальчишка в мужском пиджаке, в шапке-ушанке.
— Опять зима? — пугаюсь я его тёплой шапки и закрываю глаза.
— На, попей кипяточку… полегчает…
Мальчишка подносит мне горячую кружку к губам. Из-за боли во рту я отворачиваюсь.
Всё перепуталось — когда день, когда ночь. Всё время темно и дымит печка. Поэтому я сплю целыми сутками. Проснусь: сидит около меня мальчишка в ушанке с железной кружкой в руках.
— Ты кто? — шепчу я и глаза не закрываю. Исчезнет или нет?
— Я-то? — переспрашивает он и долго обдумывает ответ. — Дмитрий Кириллович я… Работаю на заводе… Карточку рабочую получаю…
У мальчишки весь лоб в саже, а нос в коричневых крапинках. Он совсем не похож на рабочего, и я говорю разочарованно:
— А я думала, ты — мальчик…
Мальчишка пожимает плечами, неловко склоняется надо мной, опрокидывая кружку с горячей водой. Растерявшись, просит:
— Поправляйся, а… Я помогу тебе устроиться… Больно ты маленькая всё же… Может, «служащую» тебе дадут…
Мы живём под лестницей в крошечной каморке без окна. Через узкую щель падает полоска света. У нас нет печки, поэтому Дмитрий Кириллович приспособил железную бочку. Труба выходит прямо на лестницу. Дым никому не мешает — дом пустой.
Дмитрия Кирилловича называю по имени-отчеству, как он сказал. Рабочий человек. Уважать надо. Он уходит на работу рано утром, сутками его нет — выполняет «секретное задание». Я жду его и кипячу воду со «ржой».
А когда Дмитрий Кириллович приходит под лестницу, у нас настоящий праздник. Он выкладывает на стол свои деликатесы: кусочки дуранды, с фиолетовыми ростками картошины, вытряхивает из карманов хлебные крошки. Картошку режет круглыми ломтиками и приклеивает их к стенкам горячей железной бочки. Запах становится точь-в-точь как в песчаных ямах, когда мы пекли картошку на костре.
Однажды мальчишка таинственно спрашивает меня:
— Ты… как это… без меня-то? Проживёшь?
Я сжимаюсь в комочек, предчувствуя неладное, отставляю кружку с хлебной кашей. Дмитрий Кириллович тоже отодвигает дуранду, сгребает крошки в кучу и решительно говорит:
— На войну ухожу, сестрёнка!
Как уходят на войну, я уже знаю. Глотаю картошку, подсоленную слезами. Дмитрий Кириллович утешает:
— Скоро наши пойдут в наступление… и я пойду…
Он наклонил голову, шапка съехала, открыла седые волосы.
— Старик! — вскрикнула я.
— Меня в одну ночь побелило… не заметил как… — и Дмитрий Кириллович стал рассказывать:
— Двое суток не выходили из цеха… Все дежурили… Летели бомбы… Много раненых… Мастера убило… папашу моего… Домой вернулся на третьи сутки к утру… А на чёрном снегу мои — шестеро, распухшие и обгоревшие… Дом догорел у меня на глазах… — Говорил он несвязно и отрывисто, подолгу молчал, подбирая слова, а закончил рассказ признанием:
— Ты спасла меня…
Я поправила его:
— Ты перепутал! Это ты меня спас!
— Спасение разное бывает… Сейчас моё спасение — фронт! Мстить пойду гадам! Я бы давно ушёл в разведку… да у станка стоял папашиного… На днях замена пришла…
— Можно мне с тобой? — еле слышно произнесла я.
— Держись здесь! — строго потребовал он. — Самое верное — идти в школу, где кормят. Не пропадёшь! Слышал: есть такая…
«ОБЩИЙ» КЛАСС
Я стояла перед большим столом, за которым сидела женщина, одетая в мужскую тужурку. Несколько минут она изучала толстую книгу, медленно листая страницы. Найдя нужную, она уткнулась в неё и нервным пальцем повела по графам:
— Андрей… январь…
— Фёдор… январь…
— Анатолий… январь…
— Тамара… январь…
— Вера… январь…
Женщина перевела дыхание.
— Ольга… Март, 31-е… Карточки на апрель не получала…
— Это моя мама… — пояснила я, но женщина, не слушая меня, продолжала:
— Евгения… Апрель…
— Всё… — подытожила женщина и захлопнула книгу. — Осиповы умерли в начале 42-го года!
Чтобы не завалиться, я схватилась за стол, на котором лежала зловещая книга. По щекам потекли слёзы.
— Я живая! Видите? Я дышу! — закричала я в отчаянии хриплым голосом. — Потрогайте меня!
Женщина смотрела на меня равнодушно, обращаясь, словно к призраку, монотонно твердила:
— Умерли… Все умерли! Так помечено в книге!
— Мне карточка нужна на май! Без неё и я умру!
Женщина проговорила холодно:
— Предъяви документы!
Документы! Да я их ни разу и в руках не держала.
Внезапно передо мной появилась другая женщина, одетая по-военному, грубо спросила:
— Чего рюмзаешь?
Новое объяснение я начала слезами.
— Ну и что?! — резко оборвала женщина. — Одна ты такая, что ль? Слезами не поможешь! Раз надумала учиться — иди в школу! В жизни надо искать мужской характер. А слабой тебе быть нельзя! Это яма!.. А карточку мы тебе дадим! Ну и что ж, что без документов… Ты сама — документ!
Но успокоилась я только тогда, когда держала в руках новенькие разноцветные листки, гарантировавшие мне своими талонами минимум — спасение.
…Ну, где эта школа, о которой говорил Дмитрий Кириллович?
— А тебя в школу не примут!
— Почему не примут? — ёкает моё сердце.
— Травки надо! — объясняет мальчишка в чёрном свитере и чёрных рейтузах. — Травки два килограммчика… лебеды, крапивки… сосновых иголочек… Тогда на довольствие поставят!
— Я с карточкой… — говорю я, считая самым важным продовольственную карточку.
Ко мне подходит девочка с длинными косами, берёт за руку:
— Пойдём! У меня есть лишняя трава. Тебя запишут, а завтра сама нарвёшь. Свежей!
Мы направляемся к школе.
— Тебе в какой класс нужно будет идти? — начинает разговор девочка.
— В третий… — отвечаю я, подумав.
— Пока будешь ходить, как все, в «общий».
Цибульская Е.В. Из рассказов о блокаде / Искорка. — 1991. — №1.